полудрему:
– О чем я думала?.. А почему ты спросил?.. Ни о чем я не думала… Если бы я думала… разве я лежала бы с тобой в этом сарае? Ни о чем я не думала… Ни о чем не хочу думать…
Через несколько часов начинал вращаться новый день, и Бессонов, опьяневший от недосыпания, несся на дневной карусели, видя только веселое мельтешение вокруг себя. Но, несмотря на опустошенность, на причумленность, был он весел, громогласен и деятелен. Знал, что держат в душе на него рыбаки, и оттого еще больше духарился.
– Ну что, вперед – море зовет! – беззлобно орал он. И весь день сыпал шутками, несмешными и грубоватыми, он словно забивал ими бреши в те саркастические недомолвки, в которые могло хлынуть чужое зубоскальство. Рыбаки шли к кунгасу, несли двигатель, весла и себя, тяжелых, упакованных в костюмы, и перед ними расстилались тот же берег, тот же лес справа и океан слева. И Бессонов спиной чувствовал взгляды товарищей… А что было в их взглядах? Он же знал, что там было. Не зависть, конечно, а ошарашенность, недоумение: мол, совсем бугор сдурел. А что он мог поделать? Уже ничего. И тогда он поворачивался к ним и говорил:
– Жора! Покрась усы в зеленый цвет.
– Зачем? – терпеливо подыгрывал Жора.
– Для маскировки.
Но притворство тут же валилось в некий колодец, и он без жалости забывал, что говорил и что делал. И неутомимо, ежеминутно происходило с ним одно: он подспудно чувствовал, видел ее, видел недоумение и упрек людей вокруг, упрек всего мира – и с вызовом плевал на этот упрек…
Случилось, охватило его такое безрассудство, что на третий или четвертый день он сказался больным и отправил рыбаков в море, чтобы остаться наедине с Татьяной… Он лежал на койке, широко раскинувшись, она, влажная, размякшая, лежала у него на груди, а он бессвязно думал, зачем же на белый свет рождаются такие существа, как она, будто природа озабочена вовсе не тем, чтобы утучнять и возвеличивать жизнь, а чтобы маять и дурачить людей. И он с удивлением слушал, как горячо говорила она ему:
– Ах, Семён… если бы ты знал, как мне хочется иной раз такого…
– Чего же такого?
– Не знаю… – Она тихо смеялась, ткнувшись ему в шею. – Хочется, чтобы мужики из-за меня подрались. Да, чтобы из-за меня набили друг другу морды… Да я бы тогда… Я бы!
– Ну что бы ты тогда?
– …Но ведь такое оно и есть, настоящее бабье счастье. А ты ду-умал… Ты думал, что бабе теплый угол нужен и мужик кондовый с толстой рожей?.. Как бы не так. Бабе нужно, чтобы вы друг друга кулаками… да в кровь!
– Ты крови хочешь? – без смеха, но и без серьезности говорил он. – Да ты просто потаскуха кровожадная.
Она терлась лицом о его шею.
– Потаскуха, Семён, потаскуха… Что хочешь про меня говори, что хочешь делай, тебе все можно…
– Ну-ну, – бормотал Бессонов, – вот возьму и пущу тебе кровь. – Он опять улыбался. – А если не тебе, то мы друг другу глотки порежем… – И он сделался как-то не по-хорошему весел. – А ведь и порежем… Это точно, я знаю. Есть предел, когда рвется последняя ниточка…
– Не говори так…
– Вся жизнь на ниточках и подвязочках держится и все время где-то рвется…
– Не говори так!
К вечеру, словно вторя его мыслям, Жора, улучив момент, когда не было никого поблизости, стал приговаривать, без упрека, а, скорее, с сожалением и досадой, в которых была и надежда, и навязчивое понимание, требующее взаимности:
– Семён… я не судья… но не дело… Ты знаешь…
Бессонов, насупившись, молчал. Замолчал и Жора: было все ясно и без объяснений.
Вечером они связались с конторой. И неожиданно на связь вышел сам Арнольд Арнольдович Сапунов. Голос его был настойчив и властен, и голосом дорисовывалась вся крепкая фигура хозяина лова: с его тяжелыми, но короткими руками, плечами, спиной и грудью, пузцом, составляющими вместе один непробиваемый монолит. С таким сложно было спорить сразу, с ходу. Чтобы с таким спорить, нужно собраться с духом, с мыслями, с силами.
– Ты позавчера сообщал: у тебя есть триста пятьдесят центнеров, – жестко, наполняясь металлической стружкой помех, хрипела рация, и могло показаться на секунду, что говоривший и сам из железа, что из самого него во все стороны торчат колючие заусенцы.
– Есть триста пятьдесят, – согласился Бессонов. – И больше должно быть: не знаю точно, сколько на Тятинском неводе.
– Хорошо, – весомо хрипел Арнольд Арнольдович. – Завтра придет пароход, СРТМ «Равный», скинь ему триста пятьдесят.
– Скину. А почему триста пятьдесят? Пусть берет, сколько наскребем.
– Надо триста пятьдесят. – Арнольд Арнольдович умолк ненадолго и опять заскрежетал заусенцами: – Скинешь без оформления, без документов, как есть.
– Что значит «без документов»? – не понял Бессонов.
– А чего тебе значить? – в свою очередь, с грозным недоумением рявкнул Арнольд Арнольдович. – Без документов – значит, без документов, как есть. Без бумажек. У нас с «Равным» вопрос по этой рыбе решенный…
– Хорошо, посмотрим, – вымолвил Бессонов.
– А тебе чего смотреть-глядеть? – Стало слышно хрипучее дыхание: видимо, Арнольд Арнольдович совсем близко к губам придвинул микрофон. – Я же тебе не говорю смотреть-глядеть. Я тебе говорю: сдай хвосты без бумажек, и ты должен сдать. Давай бывай, конец связи.
Рация замолчала.
Первым опомнился Клим Удодов. Он во всю свою немалую длину еле вмещался на нарах. Повернув оскаленную голову с большими завяленными ушами, больно ударился виском о деревянный брусок стояка, приподнялся на остром локте, тихо и отчаянно ругнувшись и потерев ушиб.
– Ишь, – сказал он. – А ведь обуют же. Триста пейсят центнер заберут – и до свидания. Не заплатят, обычное дело…
Бессонов пожал плечами, насупился, засопел, но согласился:
– Не заплатят…
– Так без штанов оставят. – Удодов стал укладываться на место. – Сколько ж едут и едут на наших горбах.
Бессонов, насупившись, сказал упрямым, нудным голосом:
– А вот посмотрим завтра.
* * *
СРТМ повис в утренней дымке изящно и легко, словно парил над тихими водами, вобравшими в себя белизну тумана. Но солнце поднималось слева, развеивая утренние иллюзии, траулер тяжелел и оседал из белого марева в темную воду. Часа через полтора траулер стал подавать длинные, томительные гудки, призывая внимание берега. Но Бессонов еще вечером, после разговора с Арнольдом Арнольдовичем, отключил клеммы от аккумуляторов. Рыбаки, раздевшись по пояс, подставляя солнцу коричневые тела, сидели на песке, смотрели на пиратствующего гостя. Знали, что их, наверное, тоже обозревают с судна в бинокль. Таня позвала рыбаков завтракать. Они вернулись в барак, расселись за столом, но ели с ленью, поворочали ложками и отодвинули миски, стали прихлебывать обжигающий чай. И скоро в раскрытую дверь увидели, что от судна отделилась белая капелька, которая стала наносить на малоподвижные потемневшие воды пенный рубец. И тогда напряжение прорвалось, Удодов завертелся, заерзал на лавке, то и дело оборачиваясь к окошку, изрекая:
– Ну щас…
Минут через пять моторная шлюпка положила якорь, двое выпрыгнули в пену прибоя и, удерживая, довели шлюпку до песка. На берег выбрались еще двое, пошли к бараку. Из этих двоих в невысоком и даже мелковатом человеке Бессонов угадал по сдвинутой на глаза фуражке главного. Человек этот, войдя, сказал резким тоном:
– Здравствуйте, – и стал тянуться, чуть ли не на цыпочки привставал, чтобы казаться выше, и белую фуражку водрузил на самый затылок, черные усики его воинственно топорщились, он будто внюхивался в непривычный дух чужого жилья.
– Здоров… – ответил Валера, остальные кивнули.
– Кто будет бригадир Бессонов?
Вместо ответа Бессонов широким кивком пригласил его сесть за стол. Невысокий человек не отреагировал на приглашение.
– Я старший помощник Быков, – торопливо и твердо сказал он. – Почему вы не отвечаете по рации и не выходите в море, вы разве не получили соответствующие указания?
– А почему вы разговариваете со мной в таком тоне? – тихо сказал Бессонов. – Я вам здесь не старший помощник, я здесь за капитана.
Быков качнулся и, как бы опустившись с цыпочек, уменьшился, лицо его сделалось красным, он растерянно приоткрыл рот с крупными кривыми зубами.
– Тон как тон, – промямлил он и сделался даже обиженным. – Судно простаивает, а вам мой тон не нравится… Когда вы начнете отгрузку?
Бессонов опять кивнул на лавку напротив:
– Чайку не хотите, Быков? – и сам демонстративно взял кружку. Быков округлил глаза, светлые и, наверное, способные